Нет, это не страшная катастрофа, повергшая в пучину легендарную Атлантиду...
Нет, это не страшная катастрофа, повергшая в пучину легендарную Атлантиду, и не испытание термоядерного оружия – это Властительница Человеческих Судеб обрушивает на наши паспорта высший знак своего могущества: Резиновый Штамп.
Возле кинотеатра Лиза медленно-медленно, как-то боком валится в сугроб...
Возле кинотеатра Лиза медленно-медленно, как-то боком валится в сугроб. Я вижу только ее узкую спину, туго обтянутую ворсистой тканью пальто, и подкорченные ноги в тоненьких туфлях, и мне становится страшно.
- Лида, - говорю я и не слышу собственного голоса, - вставай. Я ведь не могу поднять тебя, Лида, вставай, и пойдем домой.
И она ушла, щелкая по паркету каблучками...
И она ушла, щелкая по паркету каблучками, растворилась в шумной толпе, запрудившей коридор, а я еще долго стоял, и солнце жгло мне затылок. «В тот день всю тебя, от гребенок до ног, как трагик в провинции драму Шекспирову...»
В тот день... И в ту ночь... И во все следующие дни и ночи. Четыре с половиной года. Только тебя... Ничего не требуя, ничего не ожидая, ни на что не надеясь...
Но ведь и ты не хотел ничего недостойного. Немножко тепла...
Но ведь и ты не хотел ничего недостойного. Немножко тепла, немножко внимания, немножко... Смешно. Ты никогда не умел довольствоваться немногим. Или – все, или – ничего. Все уходит, и ничего нельзя уже удержать. А все-таки грустно...
Он вспомнил древнего японского поэта Хитомару:
Опали листья алые у клена,
И с веткой яшмовой гонец передо мной.
Взглянул я на него и снова вспомнил
- Ты красивый, Сашка, ты даже сам не знаешь, какой ты красивый...
- Ты красивый, Сашка, ты даже сам не знаешь, какой ты красивый. В твои глаза посмотришь – вдруг на душе так светло станет и плакать хочется.
А по-моему, те глаза красивые, в которые глянешь – и не плакать, смеяться хочется.
Ее глаза, например...
- Чего желаете, товарищ полковник?
- Чего желаете, товарищ полковник?
- Счастья, - ответил Горбачев. – Одну порцию обыкновенного человеческого счатья. Можно даже без гарнира, я не обижусь.
Официант собрал морщинки вокруг умных, всепонимающих глаз и грустновато усмехнулся.
И в такт музыке Светлана проводила тряпкой по корешкам книг...
И в такт музыке Светлана проводила тряпкой по корешкам книг. Когда она приподнималась на носки, чтобы дотянуться до верхнего ряда, загорелые лодыжки напрягались, как у гимнастки, выполняющей трудное упражнение, платье туго натягивалось на груди, скользило по бедрам, и Дмитрию стало неловко, словно он уже не глядел, а подглядывал, и его неудержимо потянуло к ней.
Светлана выдавливала из себя слова, как засохшую зубную пасту из тюбика...
Светлана выдавливала из себя слова, как засохшую зубную пасту из тюбика. Андрей оттолкнулся от косяка и ударил ее по лицу. Подхватил, падающую, и ударил еще раз, задыхаясь от ненависти, и швырнул на тахту, словно кучу грязного тряпья.
Итак, к тридцати семи годам у Сухорукова было все, о чем может мечтать человек...
Итак, к тридцати семи годам у Сухорукова было все, о чем может мечтать человек в этом возрасте. Даже горе было. Не хватало пустяка – счастья.
Вересов возвел вокруг себя ограду из несложных правил и запретов...
Вересов возвел вокруг себя ограду из несложных правил и запретов еще в самом начале жизненного пути и был убежден в ее нерушимой, железобетонной прочности, пока однажды Нина Минаева не приблизила свое лицо к его лицу и не посмотрела ему в глаза зелеными, подтянутыми к вискам глазами, и от пристального взгляда этого у него похолодели кончики пальцев.
Большие, чуть раскосые, подтянутые к вискам глаза, зеленые, как первая трава...
Большие, чуть раскосые, подтянутые к вискам глаза, зеленые, как первая трава на согретых солнцем лесных пригорках. Длинные, как у жеребенка, ноги с тонкими лодыжками. Хрипловатый, словно надтреснутый голос. Розовая кофточка, кокетливо просвечивающая сквозь накрахмаленный халат. Обыкновенная девчонка. Почему же тогда при одном воспоминании о ней, об этом мягком розовом свете обмирает сердце?..
«Хоть бы Нина пришла, - устало подумал он. – Что за народ – женщины...
«Хоть бы Нина пришла, - устало подумал он. – Что за народ – женщины: необходима – нету, видеть не хочешь – тут как тут...»
Если бы у него спросили, счастлив ли он, Горбачев, ни секунды не колеблясь, ответил бы...
Если бы у него спросили, счастлив ли он, Горбачев, ни секунды не колеблясь, ответил бы: счастлив! Однако где-то в подсознании он чувствовал, что счастье его сродни новой, еще не прошедшей испытаний и не запущенной в серию машине: вроде бы чудо-самолет, а поди знай, какую штуку он с тобой выкинет в самый неподходящий момент.
...пришла ко мне радость, не маленькая, а большая, как галактика...
...пришла ко мне радость, не маленькая, а большая, как галактика, и у этой радости рыжий завиток на виске, тугой, как пружинка...
- Расскажи лучше о себе, я не видела тебя уже целую вечность...
- Расскажи лучше о себе, я не видела тебя уже целую вечность.
- Ты уехала от меня ровно в пять, с каких это пор пять часов стали вечностью?
- С тех самых, как я тебя, дурачка, полюбила.
Есть вещи, всю глубину которых мы никогда не сможем измерить...
Есть вещи, всю глубину которых мы никогда не сможем измерить, - это как бесконечный ряд натуральных чисел, где всегда можно прибавить единицу или отнять единицу, и всякий раз получится новая величина.
Знаю я эту любовь. Помню...
Знаю я эту любовь. Помню.
Слишком уж она многоцветная, как когда-то, при перевязках, когда отдирали присохшие бинты.
Хорошо бы сейчас плюнуть на все, выскочить вон на той остановке...
Хорошо бы сейчас плюнуть на все, выскочить вон на той остановке, у огромного серого валуна, и пойти бродить по лесу, по мягким шуршащим листьям, и ловить серебристую паутинку растопыренными пальцами, и замереть над черноголовым боровиком, хитро запрятавшимся в вереске, и вспугнуть в еловой чащобе глухаря, тяжелого и медлительного, - сколько же на свете простых, незатейливых радостей, которые ты ра
И вообще я скулю гораздо реже, чем некоторые мои ровесники...
И вообще я скулю гораздо реже, чем некоторые мои ровесники с пудовыми кулаками боксеров-перворазрядников и мускулистыми ногами спринтеров, стайеров и даже марафонцев. Видно, дело тут не в том, есть ли у тебя руки и ноги, а в том, есть ли у тебя голова. Голову мне, к счастью, врачи оставили.
Я растворялся в этой боли, словно сахарин в крутом кипятке...
Я растворялся в этой боли, словно сахарин в крутом кипятке, она раскачивала меня на каких-то сумасшедших качелях, то подбрасывая к самому небу так, что перехватывало дух, но швыряя к земле, вбивая, втаптывая в землю.
- Как поживаете, доктор Заикин?
- Как поживаете, доктор Заикин?
- Спасибо, доктор Басов, неважно. Размышляю о vanitate mundi et fuga sacculi (*), а от хорошей жизни этому не предаются.
- Гм... Глядя на вашу упитанную физиономию, не скажешь, что вас терзает мировая скорбь.
- А вы не глядите на физиономию. Вы вглубь глядите, вглубь. Там – пустыня. Пустыня, в которой не растет даже чертополох.
Таня бежала по лесу, петляя между деревьями...
Таня бежала по лесу, петляя между деревьями, и Виктор бежал следом, и ему ровно ничего не стоило догнать ее, но догонять не хотелось, потому что тогда сразу окончилась бы таинственная и дразнящая игра, в которую люди играют тысячелетия, а она все не надоедает, не приедается, как ломоть хлеба, как подгоревшая в золе костра картофелина, как глоток холодной и чистой ключевой воды.
Мельников молча положил трубку. Послышались длинные гудки...
Мельников молча положил трубку. Послышались длинные гудки. Андрей повернул голову. С подушки на него в упор смотрели Нинины глаза: две зеленоватые звезды в сумеречном небе вселенной.
- Все будет хорошо, - сказала она. – Вот увидишь, все будет хорошо. Если я тебя люблю, - разве может быть плохо?!
Ей было хорошо знакомо чувство душевной неустроенности...
Ей было хорошо знакомо чувство душевной неустроенности, когда чего-то постоянно хочется, и сам не знаешь, чего, - не ласки, тепла, внимания; живя с мужем, Светлана не ощущала себя обделенной вниманием и теплом, - чего-то большего, неосознанного, смутного.
Люблю – не люблю, она не думала об этом...
Люблю – не люблю, она не думала об этом, знала, видела, чувствовала, что необходима ему каждый час, каждую минуту, что он пропадет без нее, сопьется и пропадет, как однажды чуть-чуть не пропала она сама.
Она сидела на краешке стула, вытирая мокрое лицо и волосы...
Она сидела на краешке стула, вытирая мокрое лицо и волосы, и с любопытством оглядывала его берлогу: горы книг на полу, репродукции и гравюры, вкривь и вкось развешанные по стенам, деревянную прялку, которую он, бог весть зачем, приволок откуда-то с Полесья, и у нее вздрагивали уголки красиво изогнутых губ.
Она вспомнила шоколадный торт в размокшей коробке...
Она вспомнила шоколадный торт в размокшей коробке, и как завилисто Димка смеялся, глядя на этот торт, и себя на уголке стула, и черную лужицу, которая потекла на пол с ее плаща, и тишину, оборвавшую смех, и его горячие руки на своих плечах, и странную слабость во всем теле, когда он отвел ее волосы и прижался губами к шее.
И был вечер...
И была ночь...
Не отличаясь в студенчестве повышенной тягой к искусству...
Не отличаясь в студенчестве повышенной тягой к искусству, теперь он растравлял себя мечтами о Минске, о театрах и концертных залах, о музеях и библиотеках, о давно забытой Элен с классическими пропорциями дипломированной манекенщицы Республиканского дома моделей: рост – 164, объем груди – 93, талии – 60, бедер – 100 сантиметров ровно.
Сухоруков говорил медленно, с трудом подбирая каждое слово; слова горячей кашей забивали ему горло...
Сухоруков говорил медленно, с трудом подбирая каждое слово; слова горячей кашей забивали ему горло, росли и пухли во рту. Ему уже приходилось произносить их десятки раз, но все-таки он никак не мог к этому привыкнуть.
Нет, сказала она, только бы Димка выкарабкался оттуда, больной или здоровый...
Нет, сказала она, только бы Димка выкарабкался оттуда, больной или здоровый, - я буду с ним до конца. До самого конца, до самого последнего мгновения я буду частью его, и если он даже захочет меня оторвать, он не сумеет этого сделать.
Григорий Константинович по натуре был человеком прямым и нетерпимым к фальши...
Григорий Константинович по натуре был человеком прямым и нетерпимым к фальши. Всю свою жизнь он прожил среди людей, которые ложь презирали наравне с трусостью, и горько было ему чувствовать, что заканчивать эту жизнь приходится в липкой паутине лжи.
Он понимал, что решение его не очень-то справедливо. Все и без того плохо...
Он понимал, что решение его не очень-то справедливо. Все и без того плохо, зачем же лишать себя последней радости: ловить стук ее каблуков на лестнице, слышать ее голос, видеть, как напряженно блестят ее глаза... Последняя радость – как последняя капля горючего в двигателях, как последний патрон в стволе, как последний сухарь...
Рита была для Горбачева всем: женой, любовницей, ребенком, которым он к своим сорока семи еще не обзавелся...
Рита была для Горбачева всем: женой, любовницей, ребенком, которым он к своим сорока семи еще не обзавелся. Он любил ее, как не любил ни первую свою жену, ни других женщин, которые ему встречались, - все они, как репродукции в Ритиных альбомах, тешили глаз, но не задевали душу. Рита – задела, и ему было бы легче сто раз умереть, чем заставить ее страдать.
Он знал: достаточно снять трубку, только снять телефонную трубку, и она прилетит первым же самолетом...
Он знал: достаточно снять трубку, только снять телефонную трубку, и она прилетит первым же самолетом – сложно ли аспирантке придумать повод несколько дней не появляться в институте!.. Библиотека, обработка материалов...
Он знал, что всякое обладание беременно потерей...
Он знал, что всякое обладание беременно потерей, а ему слишком много довелось терять.
Рита была для Горбачева не просто женой – женщиной, с которой ешь, спишь, ходишь в гости и в театр...
Рита была для Горбачева не просто женой – женщиной, с которой ешь, спишь, ходишь в гости и в театр, ссоришься из-за непришитой пуговицы или другого пустяка, а нежданным, негаданным чудом, связавшим свою жизнь с его жизнью по случайной, необъяснимой прихоти. За четыре года он так и не смог привыкнуть к тому, что Рита – его жена!